Российский антивоенный
журнал
Михаил ОВСИЩЕР
Загадки
Булата Окуджавы
От автора:
Короткую биографию в нашем возрасте уже не напишешь, длинную никто и читать не станет. Ограничусь несколькими фактами, имеющими сомнительное отношение к литературной деятельности:
— родился и вырос в Самаре, там же прошел по типичной дорожке: школа, физфак университета, армия, наука, аспирантура в Питере, диссертация, семья, дети, работа учителя и программиста, эмиграция;
— член КСП с 1974 года, автор некоторого количества песенок и стишков;
— в Канаде объявился в 1998 и тут же взялся за старое: программизм, путешествия, КСП «Перекресток», гитара, рояль, фото, видео, стихи и прочие радости жизни;
— больше всего на свете ценю семью, друзей и тишину;
— не представляю себя без книг, путешествий и хорошей музыки;
— считая слова «графоман» и «меломан» имеющими одинаковое происхождение, иногда что-то пишу. И если это интересно еще кому-нибудь — рад за этого человека.
Помните, в далеком детстве взрослые часто задавали нам загадки, как бы в игре, но мимоходом еще и проверяя нашу сообразительность — способность воссоздать целое из частностей. Казалось бы, наше взросление почти не оставило места для подобных упражнений, ибо, как справедливо замечено у Окуджавы, «… никогда уже не будет ни загадок, ни ошибок».
Однако сам Булат Шалвович загадки задавать любил и умел. Тексты его стихов, при всей легкости и прозрачности формы, часто оставляют ощущение скрытого от поверхностного взгляда смысла. Никакой конспирологии, боже упаси. Просто многослойность содержания, естественная для большого поэта. И, хотя после многократного пропевания эти тексты почти превратились в молитвы, не требующие ни объяснения, ни толкования, мне всегда хотелось эти загадки как-то разгадать. Года, клонящие «к суровой прозе», сделали свое дело — вот несколько догадок (а может, и разгадок!), обнаруженных в глубине гитарного голосника.
«Встань пораньше». Песенка о веселом барабанщике
В 1961 году, когда вышел фильм «Друг мой, Колька» с этой песенкой на музыку Л. Шварца, я был еще совсем мал. Но несколько лет спустя не мог не услышать ее где-то — вероятно, в пионерском лагере. Она звучала повсюду как бодрая пионерская песня, хотя не было в ней ничего от «будь готов — всегда готов!».
Однако даже тогда мне уже мнилось в ней какое-то внутреннее противоречие. Много позже я понял причину: барабанщик-то вроде бы веселый, а песня написана целиком в миноре, ни одного мажорного аккорда в ней нет. У автора стихов, правда, был собственный вариант музыки, и куплет начинался с мажора, но большая его часть все равно звучала в миноре. Почему?
Драматическое исполнение этой песни Романом Ланкиным, без преувеличения потрясшее бардовский мир в начале 2000-х, еще больше подчеркнуло внутреннее напряжение, таящееся в этой безобидной, казалось бы, песенке. Неустойчивые аккорды переосмысленной гармонии и реальная перкуссия создают ощущение неясной тревоги и скрытой до срока опасности.
Однажды я обратил внимание на некоторое различие в текстах в авторском и кинематографическом вариантах:
Окуджава (в записи до 1964 года):
Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше.
Когда дворники маячат у ворот.
Фильм:
Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше.
Когда утро замаячит у ворот.
Исчезли колоритные дворники, появилось безликое утро. И опять — почему?
В воспоминаниях Валентина Берестова есть история, указывающая на истоки этой песни:
«В Вильнюс мне выпало поехать с Окуджавой. <...> Для того, чтобы подняться на гору Гедимина и посмотреть на исторический Вильнюс <...>, надо было проснуться как можно раньше, пока нас еще не ждут, пока гостеприимные литовцы еще не кормят нас завтраком. Я сказал: «Булат, встань пораньше!..» И мы действительно встали очень рано <…>, побежали на гору Гедимина и насладились красотой еще пустого древнего города. Нам показалось, что мы проникли в какие-то былые века. Настроение у нас было прекрасное, и я вдруг заметил, что Булат начинает что-то напевать, мычать какие-то слова: «Над горою, над горою Гедимина». Ритм он уже нашел, мелодия мне понравилась. Но ничего про гору Гедимина и про этот поход он не написал, а сочинил на тот мотив песню с такими строчками:
Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше,
Когда дворники маячат у ворот.
Ты увидишь, ты увидишь, как веселый барабанщик
В руки палочки кленовые берет.
Теперь-то мне уже под семьдесят, и сегодня мне не очень стыдно сказать, что долгое время я тешил себя мыслью, будто веселый барабанщик — это я».
Похоже, замечательный поэт, чистейший человек Валентин Дмитриевич Берестов тоже что-то заподозрил, отказавшись от этого сравнения. Потому что — кто такой барабанщик? Стукач! А «барабанщик» — отлично маскирующий это эвфемизм. Почему веселый? Да потому что он на работе, при деле, получает свою осведомительскую зарплату и всегда с людьми, в гуще событий с самого утра. Как советские дворники — они ведь тоже частенько были на такой работе, получая за небольшие услуги некоторую надбавку к скромному жалованью от известной конторы. И Окуджава нашел точный глагол, описывающий их действия. Маячат — значит то появляются, то исчезают, подсматривают, одним словом. Но стукачи не только у ворот вашего дома — они и в городе, везде и всегда:
Будет полдень, суматохою пропахший,
Звон трамваев и людской водоворот,
Но прислушайся — услышишь, как веселый барабанщик
С барабаном вдоль по улице идет.
Разумеется, вечер и ночь — лучшее время для любителей чужих тайн. А «заговорщик и обманщик» — вполне адекватное определение не столько времени дня, сколько сущности этих «оптимистов в штатском»:
Будет вечер, заговорщик и обмащик,
Темнота на мостовые упадет,
Но вглядись — и ты увидишь, как веселый барабанщик
С барабаном вдоль по улице идет.
Близился конец оттепели, возвращались приметы сталинского времени — доносы и аресты, да они особенно никуда и не исчезали. Кажется, именно об этом предупреждает зоркий автор:
Грохот палочек... то ближе он, то дальше.
Сквозь сумятицу, и полночь, и туман...
И наконец, как окрик или упрек кому-то неосторожному в мыслях и высказываниях, слишком уж поверившему в новые времена:
Неужели ты не видишь, как веселый барабанщик
Вдоль по улице проносит барабан?!
И даже – сожаление об уже случившемся и непоправимом:
Как мне жаль, что ты не слышишь, как веселый барабанщик
Вдоль по улице проносит барабан.
Дмитрий Быков в своей замечательной книге об Окуджаве так отмечает эти строки: "... окуджавовский барабанщик, далеко уже не юный, наделен мерцающей аурой новых смыслов. <...> А может, это барабан судьбы, страшный ритм времени, грозное предупреждение".
Вот и неудивительно, что на эту историю намекнула мне минорная тональность песенки, так не совпадающая с ее веселым героем. Контрастное взаимодействие музыки и текста подсказало, что в песне не все так просто и радужно, как может показаться на первый взгляд.
Конечно, такая трактовка — всего лишь предположение, основанное на интуиции и дилетанском анализе авторского текста. Но думается мне, что Окуджава, творец мифов и легенд, вполне мог зашифровать этот обыкновенный сюжет современной ему реальности под невинную, почти детскую песенку.
«На ясный огонь» или «Ночной разговор»
Эта песенка тоже, как и песенка о веселом барабанщике, появилась в моей жизни очень давно, вероятно, в начале студенчества. У нас в Самарском КСП середины 70-х ее пели часто и охотно. Интересно, что и она существует в двух музыкальных вариантах — авторском и Сергея Никитина.
Нет резона судить, какое из музыкальных прочтений интереснее: в юности мне была ближе музыка Никитина, сейчас — Окуджавы. Но никогда до определенного момента не бросалась в глаза одна загадочная особенность этого замечательного, любимого текста.
— Мой конь притомился. Стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать? Скажите мне, будьте добры.
— Вдоль Красной реки, моя радость, вдоль Красной реки,
До Синей горы, моя радость, до Синей горы.
— А где ж та гора и река? Притомился мой конь.
Скажите, пожалуйста, как мне проехать туда?
— На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь,
Езжай на огонь, моя радость, найдешь без труда.
— А где же тот ясный огонь? Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо ночное плечом...
— Фонарщик был должен зажечь, да фонарщик тот спит,
Фонарщик тот спит, моя радость... А я ни при чем.
И снова он едет один без дороги во тьму.
Куда же ты едешь, ведь ночь подступила к глазам!..
— Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
И он отвечает: — Ах, если б я знал это сам...
Первые три катрена — чистый диалог: вопрос — ответ. «Я» — Всадник и «Он» — некий встречный. Мой конь, мои башмаки, куда мне ехать? Очень похоже, что Всадник-автор спрашивает пути и совета в непростой момент своей жизни, где-то на перепутье, у «Него», Встречного. Кто этот «Он», нам не видно, ничего о нем не сказано, кроме того, что тот, видимо, знает что-то о дороге и о тех, кто ее освещает, но сам к этому отношения не имеет. И вдруг в четвертом куплете происходит чудесная и мгновенная трансформация: едет уже «Он», а совсем не «Я», причем едет, как ни странно, «снова»:
И СНОВА ОН едет один без дороги во тьму…
То есть это с ним уже бывало. А спрашиваю у него «Я», то есть автор:
— Ты что потерял, моя радость? — кричу Я ему.
К тому же, если раньше «Он» знал дорогу и отвечал на вопросы довольно уверенно, то теперь налицо полная растерянность и неопределенность.
Как же так? Что случилось в небольшом промежутке между третьим и четвертым катренами, что роли Всадника и Встречного неожиданно поменялись местами, а ответы из определенных, понятных и мечтательно-ярких вдруг стали совсем туманными?
Заметим мимоходом, что у хорошего поэта в тексте ничего случайного нет. Могут быть сложные образные ряды, неожиданные ассоциации, даже вымышленные сущности, но если герой — сам автор, то он обозначен, скорее всего, местоимением «я», а лирический герой (или просто герой повествования) назван «он» или «она». Это, правда, ничто не объясняет, пока мы не получим подсказку из другого, гораздо более позднего стихотворения того же автора:
Каждый пишет, как он слышит,
Каждый слышит, как он дышит,
Как он дышит, так и пишет …
Подсказка, собственно, в том, чтобы посмотреть, чем же «дышал» в это время автор, он же Всадник, он же лирическое «Я». Возможно, здесь, в биографических деталях, и отыщется разгадка этого литературного ребуса.
Попробуем.
Песенка эта написана в 1962 году. Согласно биографическим источникам, в этом году Булат Окуджава стал членом Союза писателей СССР, работал в издательстве «Молодая гвардия» и в «Литературной газете» сначала редактором, а потом и заведующим отдела поэзии, унаследовав эту должность от Валентина Берестова. То есть был признанным автором, мэтром и наставником для молодых поэтов, которые на волне поэтического подъема шестидесятых штурмовали редакции с мегатоннами своих сочинений. А ведь незадолго до того и сам Булат Шалвович был таким. Только в 1956 году он выпустил в Калужском издательстве свой первый поэтический сборник, а до того печатался только в местных периодических изданиях, работая в области учителем. Трансформация быстрая и кардинальная. Не взглянуть ли с этой точки зрения на текст песенки, сравнивая эти два чудесных преображения?
Итак, молодой поэт (читай — всадник, едущий в неизвестность) встречает некоего знатока (литературы и поэзии). Но знаток («Он») в ответ на вопросы о пути отделывается красивыми и яркими, но бесполезными приметами: Красная река, Синяя гора. Правда, потом появляется некоторый ориентир для движения вперед: ясный огонь, то есть маяк. Для молодого советского поэта 50-х литературные маяки были довольно понятны: равняйся на лучших поэтов советской же эпохи. Но, ясное дело, не на разных сомнительных пастернаков или, не дай бог, мандельштамов, а на действительно лучших из лучших. Лучшим поэтом советской эпохи официально был признан Маяковский — Маяк, как называли его неофициально литераторы. Вот, собственно, и смысл этого совета: ориентируйся на свет его гения. Между прочим, тема дипломной работы Окуджавы, защищенной на филфаке Тбилисского университета в 1950 г, называлась "Великая Октябрьская революция в поэмах Маяковского", так что творчество поэта-трибуна было им основательно изучено.
«Но ведь огонь не горит!» — резонно замечает Всадник. Ответ Встречного не оставляет надежды: «фонарщик-то спит» (вечным сном), причем собеседник Всадника в этом не виноват. Замечание, возможно, не лишнее, потому что самоубийство Маяка еще на слуху и в памяти многих живых в 1962 году. Что же делать?
И тут — спасибо авторской песне! — происходит волшебное превращение молодого поэта Б.Окуджавы в признанного автора, а сам он садится в кресло вершителя судеб молодых поэтов в редакции «Литературной Газеты». И тогда начинается четвертый куплет. «Он» (некий молодой поэт) снова (как и наш автор когда-то) скачет в неизвестность, во тьму, без дороги. Помня, что ориентиры какие-то все же нужны и сохраняя доброе расположение к искателю собственных путей («моя радость»), автор задает ему тот же вопрос, что когда-то задавал и сам: «Куда же ты едешь?» (Камо грядеши?) Ответ нового всадника можно, наверное, расшифровать так: старых ориентиров больше нет, а что-то новое надо искать самому.
Так, впрочем, и получилось: поколение советских поэтов 60-х годов создало новый поэтический язык, вознеся на невероятную высоту общественный интерес к лирической и гражданской поэзии, и осталось в нашей памяти бессмертными строками наравне с поэтами серебряного века.
Так что похоже, что перемена ролей в этой песенке — просто замечательно опоэтизированный факт биографии литератора. Уж не знаю, чего в этой интерпретации шедевра Булата Окуджавы больше — реальности или догадок, моей фантазии или скрытых движущих сил искусства. Только хорошо известно, что встроенная жизненная программа большого поэта предписывает ему силой таланта сделать факты своей биографии предметом литературы. Ведь именно об этом — известные строки А. Ахматовой про стихи, вырастающие из сора, не правда ли?
«Мартовский снег» или «На арбатском дворе»
Эта песенка, согласно датировке Дмитрия Быкова, написана в 1960 году. Известный культурологический проект culture.ru относит ее к 1958 году, а бардовский сайт bards.ru датирует 1964 годом, но доверия ему с некоторых пор нет.
Песня не относится к числу известных и часто исполняемых произведений Окуджавы, сам он пел ее довольно редко. Однако, как мне кажется, сплетение исторических событий и их лирического восприятия поэтом и бардом «стоит мессы» — в данном случае стоит внимательного прочтения и попытки проникновения в смысл и подтекст этой «весенней» песенки. Март, как видно, занимал особое место в череде сезонов для Окуджавы — не случайно один из ранних сборников стихов назывался «Март великодушный».
На арбатском дворе — и веселье и смех.
Вот уже мостовые становятся мокрыми.
Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы устроим ему веселые похороны.
По кладовкам по темным поржавеют коньки,
Позабытые лыжи по углам покоробятся…
Плачьте, дети!
Из-за белой реки
Скоро-скоро кузнечики к нам заторопятся.
Будет много кузнечиков. Хватит на всех.
Вы не будете, дети, гулять в одиночестве…
Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы ему воздадим генеральские почести.
Заиграют грачи над его головой,
Грохнет лед на реке в лиловые трещины…
Но останется снежная баба вдовой…
Будьте, дети, добры и внимательны к женщине.
Первой же строкой песенка заявляет об арбатской системе координат, как точке отсчета во Вселенной для Окуджавы. Первая московская квартира его родителей Шалвы Окуджавы и Ашхен Налбандян — две комнаты по адресу ул. Арбат, д. 43, кв. 12 — была домом его раннего детства всего шесть лет, от рождения в 1924 году до переезда в Тбилиси в 1930 году. Оттого арбатская тема и связана неразрывно с памятью об отце и матери, безвинно пострадавших от советской власти. Отец был арестован и расстрелян в 1937 г. в Свердловске, мать была арестована дважды и провела 13 лет в лагерных ссылках (1939–1947, 1949–1954). Детство и юность Булата, прошедшие на фоне этих трагических событий, задают ключ к подтекстам многих песен — и к «Мартовскому снегу», конечно, тоже.
Кажется, что «две вещи несовместные» соединены уже в первом куплете одной строкой: «веселые похороны». Сначала «веселье и смех» и тут же — «плачьте, дети!». Разве так бывает? Бывает, уверяет нас лукавый автор, ведь речь идет о мартовском снеге. Конечно, он умрет, растает, и всем будет весенняя радость.
Но почему же тогда детям нужно плакать? Уж не по ржавым ли конькам или покоробленным лыжам? Нет, конечно, плакать дети будут от радости, потому что возвращаются «кузнечики». И тут автор, похоже, приоткрывает завесу своей шифровки.
Ведь «кузнечики» возвращаются «из-за белой реки», читай — из-за покрытой многомесячным льдом далекой и холодной реки Колымы. Это они, несчастные, сосланные в бесчисленные лагеря, превращенные Советской властью в безответных насекомых, которых можно легко поймать и придавить, возвращаются домой. Одним из таких «кузнечиков» была и мать Булата. Отца было уже, увы, не вернуть…
Вы не будете, дети, гулять в одиночестве…
От этого, действительно, можно было заплакать — обретение казалось бы навсегда утраченных родителей, хотя бы даже одного, было тогда величайшим счастьем для миллионов детей. Но только ли это одно — причина всех слез?
В начале марта 1953 года, когда весть о загадочном дыхании Чейна-Стокса у «любимого вождя и учителя» достигла широких народных масс, реакция на эту новость была самая разная — от плохо скрываемой радости в местах отдаленных: «Ус сдох! Гуталинщик загнулся!» (Л. Разгон) до всенародной скорби и вселенского горя по городам и весям. Однако те, чьи близкие пострадали от властителя-изувера и, конечно, дети Арбата, которые вынуждены были плакать вместе со всей школой, должны были почувствовать (а если нет, то ближние подсказали), что похороны эти будут «веселыми», да еще и с «генеральскими почестями» — как-никак «вождь и учитель» откинулся в маршальском наряде.
Ну конечно, теперь придет и настоящая весна — будут и грачи, и треснувший лед на реке. Тут уже прямая перекличка со стихотворением И. Эренбурга того же времени (1958):
… что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
Но главную загадку всей шифровки, вместе со своим ощущением поворотного момента в истории автор приберег на последние две строчки:
Но останется снежная баба вдовой…
Будьте, дети, добры и внимательны к женщине.
Такое чувство, что снежная баба, отголосок языческих верований на Руси, существо скорее доброе, чем злое, у Окуджавы превратилась здесь в образ страны, замороженной до обморока многолетней тиранией. Возможно, тут ему опять что-то нашептал проштудированный в студенчестве предреволюционный Маяковский:
«Я не твой, снеговая уродина…» (В. Маяковский. России, 1916)
И понятно, что если отец народов, как этот мартовский снег, неизбежно умирает, то снежная баба — Россия, которой он с наслаждением садиста владел почти тридцать лет, остается вдовой. Поэту, который, пройдя все тяготы сиротства и военные испытания, научился не путать Родину и ее властителей, очень хочется, чтобы эта добрая, как ему верится, полуязыческая баба получила свою толику доброты и внимания от людей, которые от нее же безвинно пострадали. Спасенная от пафоса официальной поэзии любовь к Родине (стране, а не государству) пробивается здесь у Окуджавы, как весенний лист, скрытый до поры жесткой почкой, как вполне христианская по смыслу проповедь любви и прощения. Думаю, это никак не противоречит его отношению к чудовищной и беспощадной государственной машине, которую он на пике застоя в 1982 году метко обозначил как «Римская империя времени упадка».