ДВА РАССКАЗА
ТЕМА
Я приехал в столицу по делам в первой половине сентября, как раз в тот короткий и чудесный момент между летом и зимой, называемый московской осенью и остановился у своего друга, редактора одного из книжных издательств Александра Селиверстова (для близких — Сани), с которым вот уже десяток лет нас связывали не только дела литературные, но и дружба. Свои вопросы мне удалось порешать довольно быстро, так что в запасе оставалась пара дней, которые мы решили посвятить делам приятным, а именно сходить в Пушкинский музей и в Новую Третьяковку на Крымском валу.
— В «Пушку» непременно, — безапелляционно заявил Саня, — щукинскую коллекцию французских импрессионистов привезли, грех такой случай упустить.
И добавил, покосившись на меня поверх очков: «Не захочешь, один пойду».
Я поспешно заверил, что составлю компанию: из импрессионистов в памяти задержались лишь пара-тройка картин Ван Гога, да столько же таитянских мотивов Гогена. День катился к вечеру и мы, приняв во внимание, что в Москве поездка в одну (любую) сторону занимает как минимум пол дня, решили не дергаться, а расслабиться у Сани на кухне, поболтать о том о сем, да пропустить по рюмочке. Две бутылки виноградной чачи собственного изготовления, привезенные мной в качестве гостинца, весьма к тому располагали.
За чачей беседа клеилась. После четвертой с общих знакомых да баб как-то само собой перекинулось на нравственное. Этика вообще и религиозная в частности после четвертой волнуют особенно остро.
Мы вдруг сцепились из-за мифического Кудеяра.
«Жило двенадцать разбойников, был Кудеяр — атаман. Много разбойники пролили крови честных христиан, — продекламировал ни с чего Саня. Зацепил вилкой ломтик невкусного московского помидора, отправил в рот и неожиданно завелся. — Суко, оказывается надо всего лишь покаяться, к боженьке припасть, и тебе все простится! Смерть, кровь, чужие слезы! И ты, падла, уже святой! Не слишком ли просто?»
— А как надо? — спросил я. — Кровь за кровь?
— Не знаю. Но меня, честно говоря, мало сказать смущают церковные молитвы за проклинающих и благословение гонящих.
— Это ты о чем? — я искренне не понимал. — Про вторую щеку?
— Какая вторая щека, окстись! Вот смотри. Я живу вполне себе по божьим заповедям: не убиваю, не насильничаю, не ворую. Остальное не считается. Но не потому что боженьку боюсь, а просто по-другому не хочу. И этот долбанный Кудеяр. На секунду представим, что есть божий суд, так? Кто из нас попадет в рай? Я или Кудеяр?
— Кудеяр, понятное дело… Ты же знаешь, зачем спрашивать?
— Вот! Справедливо?
Я задумался. Как объяснить, что дело тут не в какой-то мифической справедливости? Да и надо ли было объяснять?
А Саня продолжал:
— Вот так, ходил человек сорок лет упырем и кровососом, махал кистенем налево-направо, а тут — раз! — чем-то самого по голове бахнули, тумблер переключился — хорошим стал. Все роздал и за соху взялся. А то и в схиму пошел. Второе даже чаще. И всё — про него песни поют.
— Апостол Павел еще...
— Что — Павел?
— Тоже ведь душегубец был тот еще. Примеров в истории немало, — я налил еще по одной. — Давай.
— Ну, Павел! — Саня помешал булькающее в чугунном казане жаркое. — Там — просветление. Там голоса всякие, видения… Реально под пресс попал чувак. Погоди, сейчас мяса положу… Теперь давай…
Вздрогнули за апостола Павла.
Я помотал головой: «Вот именно! Ты представь: убийца, злодей, человеконенавистник, можно сказать, а ведь прощен! Что ты вмешательством извне называешь, так оно в любом из случаев присутствует. Да по-другому и быть не может! Без вмешательства этого не сможет, само по себе, проснуться от спячки наше внутреннее. Понимаешь? Сам человек одним лишь ущербным косным своим естеством не в состоянии ущербности этой увидеть, осмыслить… Какое уж там исправить! Зеркало нужно. Вот зеркало это и подводят ему под нос. Порой резко, внезапно. Сидел, пил, гулял. Тут встал, пошел — душно стало. Рубаху разорвал на груди, да и побежал. Куда? Зачем? Бог знает! В ночь. В никуда. Прочь от вся и от всех. Оступился во тьме, упал и заплакал. И прозрел вдруг со слезами этими, и понял: не так жил. Не так…»
Я откинулся на спинку кухонного диванчика, бросил на стол скомканную салфетку.
Саня посмотрел на меня с интересом. Мне показалось, что он сейчас по сущности своей, из скепсиса или внутреннего сопротивления, непременно засмеется, а потом начнет спорить. Но он не засмеялся.
— А дальше? — спросил он.
— А дальше вопрос. Можем ли мы, допуская хотя бы на тысячную долю, что вчерашний злодей может перевернуться с ног на голову, стать иным, можем ли мы, имеем ли право лишить его этой возможности?
— Ну, — Саня щедро плеснул в свою тарелку майонеза, зацепил кусок мяса, удовлетворенно пожевал, добавил серьезно, — думаю, нет.
— Нет! — поднял я нравоучительно палец. — А раз нет, если допускается духовное перерождение вчерашнего убийцы…
— Мне половину, — перебил Саня, касаясь пальцами рюмки. Я кивнул и налил полную.
— Можем ли мы уверенно утверждать, что его-то Бог как раз и не простит?
— А простит? — Саня не улыбаясь смотрел на меня. — Ты как думаешь?
— Не знаю. Скорее всего — да.
— Ага, — Саня отпил половину. — А откуда ты знаешь? Ты что — бог?
— Ну, немножко только… — я пожал плечами. — Давай.
— Тема вечная, — продолжил я, наскоро закусив. — Мусолили ее и будут мусолить еще не одну сотню лет. Хотя, казалось бы, вот — сверху все. Приди и возьми. А нет… Парадокс?
— Возлюби — что может быть яснее и проще? А возлюбить-то ни хера не получается. Кроме себя самого, разумеется… — Саня отставил тарелку. — Пойдем, обкурим это дело.
Мы вышли на балкон и сразу же провалились в ночь с ее странными звуками, неясными шорохами и шелестом то ли листьев достающего до четвертого этажа вяза, то ли чьих-то мягких невидимых крыл.
Сочащийся из окна свет размывал во тьме небольшое пятно, сразу же за смутными границами которого начиналось невидимое и неведомое. Только, неясно перемигиваясь, уходила в никуда мерцающая нить придорожных фонарей, да светилась красным, словно на пачке сигарет, крохотная буква «М» над входом в метро.
«Наверняка сейчас тысячи таких же парочек — рядом или за сотни и тысячи километров отсюда — вот так же, вроде бы ни о чем, разглагольствуют, — подумалось мне, — ищут смыслы…»
Мимо скользнул — руку протяни — пожелтевший листок и исчез, провалившись в ночь.
Саня щелкнул зажигалкой.
— Ну и с фига́ ли? — он поднес огонек к моему лицу, давая прикурить. — С какого такого хрена на убийцу вдруг нисходит это твое «нечто»? И почему на одного нисходит, а на другого вообще ни разу? Что за такое деление на чистых и не чистых?
Кажется, зацепил я его нешуточно.
Я улыбнулся: «Знаешь анекдот? — Ну как же так, Мариночка? Ты закончила вуз с красным дипломом, знаешь два языка, у тебя папа — профессор, мама — доцент. А ты стала валютной проституткой. Чем ты можешь это объяснить? — Не знаю, наверное, просто повезло».
Саня хмыкнул: «Да понимаю я: дуализм, то се… Случайность — предопределенность… Кому дано много, многое тому прибавлю, кому мало — отниму и то, что имеет… Всякому наполняется своей мерой… Остается только разобраться — тому ли наполняется, тому ли прибавляют».
— Ну, это просто. Кому надо, тому и прибавляют. Тут проколов не бывает.
— Ну, ты вообще молодец! Не бывает проколов! — Саня затушил сигарету, но с балкона уходить не спешил. Достал из пачки еще одну, повертел в руках, словно раздумывая. Снова вспыхнул огонек зажигалки. — Проколов полно, только мы умудряемся ему все простить, типа он лучше знает… Так себе мозги запудрим, что любую гнусность человеческую в божьи промыслы определим. Типа так предопределено свыше. А самим остается только вовремя покаяться. И все, живи дальше — прощен.
Я пожал плечами: «А он и на самом деле лучше знает. Хочешь расскажу? Была у меня в жизни одна тема…»
— Какая?
— Такая. Убить человека.
Саня посмотрел на меня искоса.
— Ну не убил же? — спросил, помолчав.
— Нет. Не убил… Бог отвел.
— Ты об этом, кажется, мне еще не рассказывал.
— Я вообще об этом никому не рассказывал, — решился я. — Ладно, раз уж к слову пришлось. Давай еще одну, что ли… Короче, было это давно, еще в девяностые. Пришел из армии. После кирзачей да окопов… что говорить? Иду — девки встречные глазами едят. Жить хочется! Мать говорит: в институт поступай. Ага… Щаз, очередные пять лет безденежья! А деньги нужны. Много денег. Сейчас и сразу. Пойду, думаю, на завод. А че? Здоровья — вагон. На заводе вроде всегда неплохо зашибали. Пошел. Не учел только, что все изменилось, пока я там окопы рыл… Первые годы нэзалэжности: «кравчучки», челноки, рэкетиры, купоны. Получил первую зарплату свою и чуть не заплакал. Как так, думаю, месяц пропахал, а поимел на проезд да на сигареты! Пошел на стройку — те же яйца, только в профиль. Нет, говорю, пусть вам в литейках да на шнеках за «спасибо» злая собака горбатит! А тут иду раз мимо конторы одной, смотрю — объявление: охранной фирме требуются… та-та-та… прошедшие срочную службу… ага!.. зарплата, график удобный: сутки — трое. А че, думаю? Попробовать можно, зайду. Ну, и зашел. Оформили меня в штат, должность дали знаешь какую? Инспектор охраны. Инспектор, понял? Не хухры-мухры! Поставили на кирпичный завод.
Саня не перебивал. А мне и самому стало интересно про себя вспоминать, вроде как со стороны послушать — что там да как было четверть века назад.
— Я, признаться, как-то приуныл малехо. Ну, думаю, попал. Вокруг кирпичи одни — неба не видно. Не повезло, думаю. То ли дело на «конфетке» или в больничке… Но потом ребята в курс дела ввели, и уходить сразу перехотелось. Как ты понимаешь, тянули там все. И охрана имела свой гешефт. Кирпич уходил налево не поддонами даже, машинами. И все остальное: горючка, цемент, пиломатериал… А как без нашего ведома вывезешь? Попал, короче, куда надо.
Саня усмехнулся: «И стал ты парень хоть куда…»
— Ну да. Идешь со смены домой, а в нагрудном кармане «афганки» всегда котлета бабла выпирает. Повезло тем девчонкам, с которыми тогда зажигал. Заходим на базар, выбирай, говорю, что хочешь!
А той только давай: то да се, да это… Полные руки нагребет, еще и в сумку напхает: шмотье, косметика. А ты стоишь на солнышке, барин эдакий, как кот жмуришься, приятно тебе. Хорошо. Крутым чуваком себя чухаешь. Ну, а там сиси-писи, в общем, все как положено. Бабушка, я тогда с бабушкой жил, только охала. Но это лирика… Как-то девчонки знакомые — две подружки, они из дома свалили и сняли жилье себе в частном секторе — жалуются, мол, наехала на них пиздо́та местная: башляйте, говорят, а нет, тогда натурой возьмем. Девахи эти, как позже выяснилось, этим самым как раз и занимались. Нашу всю компаху они потом трепаком наградили. Но это позже. А тогда, конечно, вопрос чести стал. Нихераси, какая-то шпана будет наших баб расчехлять?! Подтянул я дружка, да как был по форме, поехал понты разбивать. Там и познакомился с Толяном. Он на кухне у наших подружек сидел, картошку ел. Я его, признаться, чуть тогда с проходняка своей дубинкой марки пээр семьдесят три не отоварил. Вовремя девки остановили… Он тоже из местных был, из другой, правда, толпы. Не из толпы даже… так, одиночка, свое кино. Для дела надо — найдет кого, по оконцовке — жопа к жопе, кто дальше прыгнет. Это со мной уже он закорешился не разлей вода. Но это потом, а тогда… Глянули друг на друга, приценили; смотрю, пацан нормальный вроде. Тут он мотнулся куда-то, принес за знакомство. Через час вообще в доску своим показался.
— А девчонки? — Саня, оказывается, слушал внимательно.
— Да я про них так, к слову… Упыряк этих местных мы потом выловили, наваляли им, девок наших они больше не трогали. Короче, не в них суть. Дружба у нас с Толяном завязалась…
Я замолчал. Все вспомнилось так остро, так близко. Саня, конечно, слушатель знатный, из журналистов, он это умеет. Стоит рядом, курит, не торопит. И я не тороплюсь продолжать. Мне самому это надо ли? Стоит ли?
Прошлое мое было далеким от пушистого, это Саня знает. Я и не скрывал никогда. Но вспоминать с деталями…
* * *
Она, дружба, тогда и завязалась. Толян тоже в охране работал, только в другой фирме. И график один в один совпал.
Кто кого к кому подтянул? Но кино закрутилось как-то само собой, завертелось колесико: гаражи, погреба, сараи, ларьки… Пьяный попадется, и им не брезговали. С миру по нитке. Вот только выходило все как-то не густо. Надо бы новый профиль осваивать, а какой?
Щипачи из Женьки с Толяном никакие, щипачами рождаются. Гоп-стоп — стремно: «метла» не подвешена, да и наглости маловато, разве по пьяни только... Квартиры? Так квартиры не ларьки, тут сноровка нужна, умение. Да наводка, да инвентарь какой-никакой, барыги свои, прикормленные. С магазинами солидными тоже облом: замки-решетки, сигналка. Один раз попробовали, так еле успели ноги сделать. Так и продолжала курочка по зернышку клевать.
Дела эти — мутные, и остановок нет. Только конечная.
Ну вот… Сидели как-то Женька с Толяном за пивом…
* * *
— Тема есть, — сказал Толян.
— Чо за тема? — промычал Женька, отрывая зубами спинной плавник у вяленой плотвы. Хмель слегка ударил ему в голову, отчего все мысли были приятными и невесомыми.
— Пойдем прошвырнемся — покажу.
— Далеко? — Женьке совсем не хотелось бросать насиженное местечко. Сидели они у Толяна на кухне, попивали разливное пивко и никуда не спешили. Мягкое мартовское солнышко, словно радуясь вместе с ними, мягко пригревало. Из открытой форточки в комнату долетали синичье «теньканье» и дробь барабанящих по крыше балкона капель.
— Да рядом, два квартала ходьбы, — Толян разлил по стаканам остатки пива, поставил пустой бутыль под мойку. — Пойдем, не пожалеешь.
Женька с тоской посмотрел на второй бутыль.
— Пойдем, ладно…
«Темой» оказался коммерческий магазин с мажорным названием «Апельсин», разместившийся в полуподвале одной из стоящих на проспекте «хрущоб», по соседству с оживленным перекрестком и грохочущей трамвайной колеей. На вошедших внутрь озирающихся в полумраке друзей уставились с полок телевизоры «Hitachi», видеокамеры «Panasonic» и целая армия магнитофонов: от крохотных однокассетников до здоровенных монстров с колонками.
Напротив, на длинных вешалочных рядах, броско пестрели польские «адидасы» и турецкая кожа. Второй отдел представляли стиральные машины, пылесосы и холодильники. Третий, последний — пара изящных гарнитуров и огромная, в стиле Людовика XIV, кровать, на которой без малейших неудобств могла бы разместиться целая семья.
Дав дрожи в руках малость успокоиться, парни со скучающим равнодушием обошли и этот зал.
— Ну, — уже на выходе ткнул Толян друга в бок, — как?
— Да, — согласился Женька. — Впечатляет.
— Впечатляя-я-а-а-ет… — перекривил Толян. — Ты прикидываешь, сколько бабла весь этот гамуз тянет?
— Ты че… ставануть его предлагаешь?
— Как ты догадался?
Женька в упор посмотрел на друга: «Рамсы попутал? На таком проходняке? Да нас враз…»
— Ночью, — Толян остановился, порылся в карманах куртки в поисках сигарет, добавил тише. — Ночью, ишак тебя нюхал. Какой дурак сюда днем попрет…
— Да ну, — Женька оглянулся на магазин. — Фигня это. Ты дверь видал? Ото ж. На окнах —решетки, десятка прут. Пока одну перепилишь, все соседи сбегутся.
— А мы не будем пилить, — сказал Толян. — Пускай злая собака пилит. Мы через дверь войдем, как белые люди. Там один охранник, ночной. Позвоним — откроет. Дальше дело техники.
Увидев красноречивое выражение лица друга, снова легонько ткнул кулаком под ребро, обняв за плечо, улыбнулся: «Да не парься! Пойдем домой, там перетрем. А для такого базара неплохо бы и водочки, как думаешь? Идем, идем. У бабы Маши в долг возьму, она мне верит».
* * *
Хату для предстоящей добычи сняли заранее. В балке́ рядом с кирпичным заводом, где работал охранником Женька. Старуха хозяйка за копейки уступила пустующую летнюю кухню, в которую они уже успели перетащить краденый из ЖЭКа холодильник, пару телефонных аппаратов, автомобильный домкрат и еще какую-то мелочевку.
Бабка жила одна. Посторонних глаз не было. На вопрос ответили коротко: мол, будет жить Женька с женой и ребенком. Вещи перевезут через недельку-другую, как все упакуют; пока — попутно — по мелочам. Больше старуха не совалась. Не пьют, не шумят. Заплатили за месяц вперед. Чего еще?
Как поступят с бабкой после, будущие подельники пока не решили, слишком далека и туманна была перспектива.
* * *
Брать в магазине договорились только самое ценное и малогабаритное: все, что удастся вынести за пару ходок в двух больших хозяйственных сумках. Идея со второй ходкой была реально «запальной», и Женька в сердцах проклинал Толянову жадность, но спорить не стал.
* * *
— Давай за фарт! — Толян разлил по стаканам мутноватую «барбосянку». Выпили.
Хрустнув огурцом, Женька закинул в рот шматок желтоватого сала. Толян закусывать не стал. Закурил.
— Ну, так, слушай, — сказал он. — У охранника этого ночного напарник есть. Они посменно, сутки через сутки херачат. Этого второго я знаю — Сашка Тит из параллельного класса. Сечешь?
— Нет. И что?
— И то. Он нам пропуском и послужит.
— Не понял, — Женька перестал жевать. — Он что, тоже в доле?
— Ага. Типа того. Только об этом не знает.
— Ни хера не пойму. Ты, что ли, хочешь на его смену пойти?
— Да нет, — Толян улыбнулся, но какой-то холодок пробежал от этой улыбки чуть ниже Женькиного затылка. — Зачем на его? Пригласим в гости, бухнем, а там, сам знаешь — сколько ни бери, все равно два раза бегать… Догнаться предложим в «Апельсине». Водка наша, хата ваша.
— А не захочет?
— Захочет, — уверенно сказал Толян. — Ему только понюхать дай… Главное, чтоб не перебрал.
Ответ Женьку удовлетворил.
— Хорошо, — сказал он, помолчав. — Ну а тот, второй напарник. Ему-то бухать с нами какой резон? Он на службе; пошлет куда подальше…
— Нас может и пошлет. Сашку вряд ли. Нам главное, чтоб только дверь открыл, а там… Глушим с проходняка, пока не раздуплился.
— А не получится? Ты видал его? Бык здоровый?
— Какая разница, — Толян раздавил в пепельнице окурок. — Чем больше шкаф, тем громче падает. Да не ссы, обрезок трубы в газете и быка в консервную банку загонит.
Закурил и Женька. Это было для него неожиданно и ново. Подбирать ключи к сарайным замкам, пилить решетки, бить через газету стекло в ночующей во дворе «девятке» было его стихией, но бить человека по голове трубой…
— Хорошо, — сказал он, пытаясь говорить непринужденно, чтобы друг не уловил перемены его настроения. — Хорошо. А потом что?
— Что? — удивился Толян. — Собираем манатки и валим.
— А друг?
— Какой друг?
— Твой. Сашка этот. Тит.
— А! За него не понтуйся. Доходной, с тебя ростом; с ним и сам справишься. Главное — того, второго, глушануть сразу. Потом вяжем, рот скотчем, чтоб не гундели. Таримся шмотьем и до бабки.
— А Тит?
— Что Тит? Слы, ты че доебаться решил со своим…
— Его тоже глушить? — зло перебил Женька.
Толян задумался, поскреб ногтями трехдневную рыжеватую щетину:
— Не знаю… Как получится.
— Не пойму. Зачем брать на себя двоих, если проще подгадать под смену этого Тита?
— Ага, нашлась гадалка! — фыркнул Толян. — Так он тебе на смене и пить станет! Да трезвый еще и не впустит, поди знай. Вот под мухой — другое дело.
— Все равно, — покачал головой Женька. — Не нравится мне это. Ночью с торбами… Первый «луноход» — наш.
— Да не менжуй. Я свой район как пять пальцев знаю. Проведу дворами, ни одна собака не вякнет. Нам бы до стадиона дотопать, а там через пустырь — и в балке́. Самый ништяк часикам к двенадцати идти. Не так стремно: народ еще бегает, трамваи ходят… Глядишь, еще и подъедем.
Снова разлил по рюмкам.
— Ну, давай… За удачу!
Чокнулись.
— Слышь, Толян, — рюмки зависли в невесомости, — я все думаю. Ладно тот второй… А Тит? Он-то знает тебя. Как быть? Сдаст ведь, к бабке не ходи.
— Пожалуй, — согласился Толян и выпил. Скривившись, зажевал огрызком корки. — Валить надо обоих.
* * *
Осуществление задуманного отложили на четверг будущей недели. За это время Толян пообещал разыскать Тита и зазвать его на «поляну». А вечером в субботу у себя на районе Женька, требуя по-пьяни в долг бутылку самогонки, побил несговорчивой хозяйке стекла, а когда та плеснула на него кипятком, стал ломать дверь, обещая набить и лицо. Собутыльники с трудом уговорили его бросить «барыжную рожу» и пойти поискать в другом месте.
К Светке, девушке, с которой жил у ее отца, добрался за полночь, едва держась на ногах. А утром приехали менты…
Заслышав подозрительный шум в прихожей, Женька едва успел оторвать от себя липнущее голое тело, вытряхнул из заднего кармана джинсов самопальный кастет и зашвырнул под кровать. В приоткрывшуюся дверную щель просунулась голова «тестя»: «Вставай, гуляка, к тебе друзья пришли. Из милиции».
И, подвигав челюстью, добавил брезгливо: «Доигрался, красавец. Говорил я…»
Дверь закрылась. Женька вскочил, стал быстро натягивать джинсы и футболку. Выйти самому первым, чтобы они не увидели голую Светку! Присел на постель, путаясь с носком. Пальцы мелко и противно дрожали.
— Солнце, кто там? Куда ты? — Светка обхватила его за шею, прижалась голой стоячей грудью к спине.
— Спи!
— Жень…
Мелькнула вдруг мысль, а не податься ли в окно? Этаж первый. Там через забор и проходняками — хрен поймают… Нет, поздно.
Двойная рама, заклеенные с зимы створки. Придется выходить только со стеклами. Шума будет… Догонят… Опозорюсь только.
Он посмотрел на Светку. Та плакала рядышком — голая, податливая, одуряюще пахнущая женщиной и домашним теплом. Женька почему-то подумал о ее странной манере плакать беззвучно. Приблизил к себе мокрое от слез лицо, покрыл жаркими торопливыми поцелуями… Потом резко вскочил и вышел из комнаты.
Ментов было трое. Два молоденьких сержанта, почти его ровесники, и здоровенный усатый старшина.
— Что, натворил, голубчик, дел? — крякнул «тесть». — А я говорил. Говорил…
— Папа! — заплаканная Светка кинулась к нему в накинутом наспех халатике, растрепанная и босая. — Папа, как ты можешь!? Пока жил, был хороший, а теперь…
Смутившись, «тесть» скользнул в кухню.
— Руки! — один из сержантов звякнул «браслетами».
— Командир… — Женька с мольбой посмотрел на него. — Давай не во дворе. По-человечески прошу. Клянусь, не убегу!
— Пойди попробуй, — пробасил старшина, но едва заметно кивнул молодому: ладно. И добавил. — Руки за спину. Пошел.
Спустились по ступенькам. Сержант впереди, за ним Женька, позади второй сержант. Старшина замыкал шествие. Час был ранний, на пути, к огромному Женькиному облегчению, не встретилось ни одного знакомого лица. Уже на выходе со двора он не утерпел и обернулся. Светка с отцом стояли на крыльце. Светка вытирала глаза.
Через полгода был суд. Женьку приговорили к трем годам с отбыванием наказания в ИТК общего режима. Пришедшая в тюрьму на последнюю свиданку Светка была очень красивая и молчаливая, и все как-то странно смотрела на него. Обещала ждать и даже всплакнула на прощанье. Больше они не виделись. Уже перед самым освобождением Женька узнал от «заехавшего» в зону товарища по старой компашке, что она вышла замуж и родила сына. Также приятель сообщил, что Толян воплотил-таки задуманное в жизнь. Точнее, в смерть. Подпоив Сашку Тита, проник в «Апельсин», где его и убил, нанеся восемнадцать, как объяснил — чтоб наверняка, — ударов в голову молотком. Однако, решив отметить событие найденной там же бутылкой коньяка, не рассчитал сил и уснул прямо на кровати а-ля Людовик XIV, где и был обнаружен утром пришедшими продавцом и охранником-сменщиком.
* * *
— … Толян оттянул свой «червонец» от звонка до звонка. Сам понимаешь, каким он вышел. Родственники Тита поклялись сжить его с района, мать, чтобы поддерживать сына, продала квартиру, вырученные деньги за десять лет почти полностью съела зона. Короче, вот… С конкретными примерами даже.
Пока я рассказывал, мы еще раз сходили перекурить это дело, махнули по пятой и шестой, а сейчас пили кофе — чача почему-то совершенно не брала.
Саня нахохлился, уткнулся в чашку с коричневой растворимой жижей, потом поднял на меня глаза: «А ты сам как считаешь? Случайность? Или отвело? Может знак какой?»
— Да какой знак, — я устало провел ладонями по лицу. — Не было никакого знака. Не было, понимаешь?! Только синька, пьянка, грязь… Водки не хватило — всё. Чего еще? А хватило бы, так и не было б ничего. Пришел бы домой, лег под теплую сиську… А потом… Да вру все! Не лег бы, конечно. Не судьба мне была. Чем я Богу тогда показался? Ума не приложу. Со всей-то моей компашки бывшей считай уже никого… все там уже.
Я помолчал.
— Знаешь, чем дольше живу, тем больше уверенность, что жизнь удалась. Точнее, что все было не зря. Более того — во благо. Это не сразу понимаешь, через время… Но понимаешь четко и верно… И думаешь: нет, брат, врешь! Нет в этом мире случайностей, нет!
— Ну, как скажешь, — усмехнулся Саня и добавил. — Ладно, пойдем, что ли, курнем да спать. На сегодня хватит дуэлей…
ГОРОД
Зима налетела внезапно с дикого степного пограничья между ленивым летом и хлопотливой осенью. Кто не замёрз на стенах или в поле, погиб, тщетно разбивая кулаки об угрюмо молчащие ворота. Город ощетинился бойницами и хребтами башен, став похожим на призрак. Серовато-мглистую, сквозящую мелкими колючими снежинками тишину нарушали лишь звонкие детские крики, доносящиеся со стеклянной глади реки. Детей мороз отчего-то не брал. Иногда, правда, то один, то другой пропадали, провалившись в полынью или сгинув в леске напротив, но детей было много, и пропажу замечали не сразу, а когда замечали, заботы дня успевали вытравить горести сердца.
Так прошел месяц. За ним другой, третий… Ничего не менялось. Лёд на реке был всё таким же зеленовато-синим, а сосульки, гирляндами свисавшие с контрфорсов собора и капителей ратуши, казалось, только увеличились в размерах. И только когда за очередным оборванным календарным листом открылся лист с надписью «1 апреля», отцы города поняли: это не шутка…
Запасы продовольствия в городе заметно сократились, но местный бургомистр успокоил жителей, заявив, что припасов достаточно, а хлеб и вино будут выдаваться в том же количестве, что и прежде. Помимо того, для всеобщего поднятия духа магистратом был издан указ, предписывающий всем гражданам города пить, гулять и веселиться вволю, думая только о хорошем. Коли зима, то стало быть так тому и быть надлежит. А потому воспоследствовал и другой указ, которым под страхом смерти запрещались разговоры, песни, рисунки и мысли на тему Весны, Солнца и Тепла.
Четырём штатным поэтам дана была команда в короткий срок сочинить по жизнеутверждающему хвалебному гимну Зиме (поскольку в те времена поэты исполняли сразу и функции композитора, к тексту полагалась также соответствующая аранжировка), предоставив своё творение на суд специальной комиссии. В последнюю вошли глухонемой учитель пения, профессионально, однако, угадывающий смысл сказанного по движению губ говорящего, и неосторожный забулдыга, отловленный городской стражей в местной пивной.
Наличие последнего мотивировали тем, что коль песни пишутся для народа, то кому как не представителю этого самого народа судить об их истинном достоинстве.
Чтобы придать числу судей вселенскую гармонию и божественную завершенность, третьей в триумвират, после недолгих прений, добавили кухарку.
Кухарка была близорука и глупа как пробка, но тоже из народа, да и лучше никого в тот момент под рукой не оказалось. Точку в споре поставил главный архивариус, уверивший отцов города, что где-то в старинных документах уже встречал упоминание о прачке, занимавшей в некоей восточной стране важный государственный пост…
Три из четырех предоставленных комиссии гимнов зарубили сразу. Первый по причине того, что автор категорически настаивал на сольной партии гудочника, а единственный имевшийся в городе гудочник за два дня до того был уличен в подражании гудочнику из соседнего враждебного города и казнён. Второй — за фразу «бургомистр ты наш, ой ты гой еси», в которой учитель пения в движении губ декламирующего уловил срамное слово. В третьем же припев «эх, разгулялася ты зимушка, завьюжила» звучал так заунывно-зловеще, что даже равнодушный ко всему забулдыга перестал икать и глубокомысленно произнёс «эге ж…»
Последний признан был соответствующим. Счастливчика премировали бочкой пива, а текст растиражировали и развесили по всем столбам и перекрёсткам.
Город был вольный, а посему и жители его — в той или иной степени — считались равными. Последний герцог удрал год назад во время крестьянских волнений. Потом, как всегда, инициативу крестьян перехватили ремесленники, а победой ремесленников воспользовались в свою очередь купцы и городская знать. Вплоть до нынешнего времени между лагерями всё ещё сохранялся пусть и весьма зыбкий паритет: первые ещё чувствовали в себе силы влиять на события, вторые копили силы и ждали подходящего момента. К апрелю и те и другие поняли, что этим «моментом» и стала пришедшая Зима…
Удирая, вероломный герцог прихватил с собой весь придворный театр с музыкантами и инструментами, оставив только контрабас, и то лишь по причине того, что тот никак не хотел держаться на спине мула. Контрабасист с тех пор пил горькую, и на все попытки завязать контакт отвечал пущенными из окон пустыми бутылками.
Пришлось вручить текст похоронной команде. Там, правда, отсутствовали струнные, но зато туба в си-бемоль малой октавы выдавала такие звуки, что поневоле выбивала слезу даже из самого легкомысленного глаза.
В общем, город продолжал жить пусть не прежней, но все же жизнью: ткачи ткали, прядильщицы пряли, лудильщики лудили, пьяницы пили, девицы легкого поведения вели себя легкомысленно, дети чертили коньками лёд и лепили угрюмых снеговиков с носами-морковками.
Лишь бургомистр не находил себе покоя. Как и все бургомистры на свете, он был весьма неглуп и в меру честолюбив, а его всепроникающий, пусть и не слишком гибкий ум рисовал ему в минуты одиночества достаточно неоптимистичные картины будущего.
— Как известно нам от дедов и прадедов, — так рассуждал бургомистр, — и как сами мы можем установить путём эмпирическим, всё в природе циклично: лето сменяет осень, осень — зима, следом же за зимой рано или поздно… по крайней мере, должна…
Тут логическая цепочка рассуждений всякий раз рвалась, и бургомистр погружался в раздумье. Минуло уже полгода, а весна не приходила. И всякий раз гоня от себя липкую холодную мысль, как гнал иногда по ночам сверлящую мозг мысль о неотвратимости смерти, бургомистр спрашивал себя: а что если совсем не придёт?
Чтобы как-то охладить воспалившееся воображение, он наливал себе доброго старого рейнвейна, устраивался поудобней в кресле и вытягивал к камину худые длинные ноги.
— А что? — обычно говорил он себе, прихлебнув из кубка. — Живут ведь и на севере люди! Оно конечно без лета непривычно, особенно на первых порах: ни травки тебе, ни ягодки. Зато охота какая, да и рабочий день короче… Великое дело привычка!
— С другой стороны, — тут он делал ещё глоток, — если внимательно присмотреться, во всяком неудобстве можно найти и свои неоспоримые плюсы. А что? Крестьяне не бунтуют, ремесленники при деле, оборванцы проповедники, из тех что мутили воду на прошлую Пасху, разбежались кто куда. Купцы вон зашевелились, хоть и дерут втридорога, шельмы. Епископ обозы с продовольствием шлёт… чем не жизнь? А главное, — тут он украдкой оглядывался на дверь, — главное — это власть. И какая! Куда там прежнему герцогу. Каждый знай что хотел, то и вытворял. У меня ж не забалуешь. Ну-ка, кто там погодой недоволен? Враз врагом объявлю, а там разговор короткий…
И, чтоб дурную мысль не надуло невзначай в чью-то ветреную голову, бургомистр, посовещавшись с Советом, велел переиначить все старые календари на новые, в коих месяцев должно было быть всего три, да и те сугубо зимние. На резонный вопрос: как превратить три в двенадцать, был дан поистине сократовский ответ: распределить лишнее по оставшимся. Январь отныне должен был длиться сто двадцать два дня, столько же декабрь, а остальное — февраль. Одновременно магистрат предписал всем преподавателям учебных заведений усилить контроль на предмет упоминания абитуриентами запрещенных тем и событий, при этом проявив максимальную бдительность, ибо запрещенное непременно всплывало то тут, то там — не прямо, так косвенно.
Работы у городских властей стало и впрямь невпроворот.
Что ни день кого-то хватали и волокли в тюрьму, кому-то присуждали штраф, а кого и просто вешали без лишних церемоний. Бравые молодцы с ломами и кувалдами неутомимо и жизнерадостно сбивали с окрестных домов таблички с прежними названиями улиц, всякими там Вишневыми, Садовыми, Нектарными, Цветочными и Лазурными. Досталось даже Масличной несмотря на попытки ученых этимологов объяснить, что название происходит от «масла», а не от «маслины».
Памятник же почётному гражданину доктору херр Зонну пострадал лишь за то, что фамилия почтенного эскулапа содержала в себе недвусмысленный намёк если и не на светлое будущее, то, по крайней мере, на ностальгию о прошлом. Бюст, правда, впоследствии на место вернули, но фамилия с постамента исчезла, так что под сиротливую приставку «херр» всякий был волен подставить теперь, что душе угодно…
А по ночам на тюремном дворе жгли книги. Не покладая рук литературно-филологическая комиссия под управлением главного архивариуса тщательно отбирала и предавала аутодафе всё, что попадало под категорию непозволительного.
В костёр пошли Кампанелла и Заратустра, кодекс Чимальпопоки и мифы о Гелиосе и Фаэтоне. Миф об Икаре в последний момент был оставлен и сохранен в назидание вольнодумцам.
Коснулись изменения и Церкви. Как-то незаметно из служебных требников исчезли восемьдесят восьмой Давидов псалом и строки Иоаннова откровения о «жене, облачённой в солнце». Немногие пытавшиеся возражать были преданы анафеме или сосланы на миссионерскую деятельность в Гренландию.
На рабочем столе бургомистра скопились внушительные горы папок, содержащие в себе: объяснительные, жалобы, анонимные доносы, доносы официальные, доносы на доносчиков, указания, предписания, резолюции, рапорта, протоколы, служебные записки и записки не служебные, распоряжения, доведения до сведения и иную бюрократическую тягомотину.
Суды и тюрьмы были переполнены. Чтобы хоть как-то их разгрузить, попробовали было выдворять из Города всех неблагонадежных, и сразу их количество кратно увеличилось, настолько, что у магистрата возникли серьёзные опасения в скором времени остаться в полном одиночестве. Пришлось в спешном порядке переоборудовать под тюрьму пару залов поредевшей к этому времени местной библиотеки.
Впрочем, проблему вскоре решили путём внесения правок в законодательный кодекс. Отныне деяние, предусматривающее за собой наказание в виде лишения свободы, стало караться штрафом, что одновременно разгрузило тюрьмы и прибавило поступлений в бюджет.
Были, конечно, злостные. С такими и поступали соответственно. Иное дело, что сами грани и критерии добра и зла оказались настолько неясны и размыты, что за одно и то же деяние можно было теперь отхватить как весьма умеренный штраф, так и завидное положение в самом центре городской площади. Это конечно дало пищу нескольким прогрессивным либеральным адвокатам, но после того, как парочку из них подкараулили и со вкусом попинали здоровенные бородатые детины, жажда справедливости у оставшихся как-то сама собой сошла на «нет».
В довершении ко всему, как это следует из законов жанра и первого уравнения термодинамики, в одно не самое доброе утро между нашим городом и соседним началась война. Первопричина была как всегда смутна и банальна: то ли свиньи зашли в чужой огород, то ли чужие зашли к свиньям, только вскоре на помощь тем и другим пришли соседи, потом соседи соседей, потом просто те, кому было скучно, за ними будочники, городская стража, а там и армия. Трубы трубили, ядра свистели, полки браво маршировали, а ненависть и злоба множились по мере продвижения вперёд армий, вовлекая в горнило братоубийства всё большее число народа…
Как на всякой войне, наряду с потерпевшими выявились с обеих сторон бенефициары: высшие военные чины, ответственные за снабжение, гильдии оружейников, фуражиры и маркитанты, обозные девки и просто шайки мародеров, кошмарившие предместья.
Само собой, отцы враждующих городов решили заодно обвинить друг друга в чернокнижии и колдовстве, приписав соседу как приход Зимы, так и все связанные с этим фактом неудобства. И словно гора упала с плеч, ведь нет для человека ничего хуже неизвестности и невозможности повесить на соседа всех своих собак.
Когда маски были сорваны и цели обозначены, взаимная резня пошла с небывалыми силой и воодушевлением. Расцвела новыми яркими красками всенародная забава «охота на ведьм», в нее денно и нощно играло теперь все население города.
Казавшийся еще пять минут назад вполне адекватным и здравомыслящим прежде обычный горожанин ни с того ни с сего без каких-либо видимых поводов и причин начинал пожирать себе подобных. А потому что причиной и поводом могло послужить всё: от разности взглядов и суждений до банальной антипатии.
Ну и, куда уж без этого, практически сразу открылось широкое и тучное поле для деятельности авантюристов, проходимцев, садистов, всякого рода извращенцев. Оставалось только удивляться тому, где все они скрывались до сей поры.
Война текла с переменным успехом. Одни отступали чтобы затем контратаковать, другие наступали, чтобы в свою очередь ретироваться. Те и другие таяли практически равномерно. И хоть легендарный полководец всех времен и народов и уверял некогда, что «бабы ещё нарожают», бабы за подобными темпами угнаться не успевали…
А ждать было некогда. Лучшие из лучших были порубаны и посечены картечью ещё в первые дни войны. Лучшие из худших, пришедшие им на смену, порядком поистрепались. Необходимо было в спешном порядке формировать и вводить в строй резервы, а их не было. Остававшиеся за городской стеной крестьяне частью разбежались, частью были угнаны в плен. Горожане позабились по щелям и углам. Только их и видели.
Пришлось довольствоваться тем, что оказалось под рукой: городской стражей, музыкантами похоронной команды включая контрабас, выкуренный после короткого и жесткого штурма из своего логова, четырьмя штатными поэтами, палачом и труппой бродячего цирка, на свою беду задержавшейся в городе на момент начала заварухи.
Противник при почти одинаковых исходных данных в оружии и экипировке брал числом, что послужило фактором решающим. Через какое-то время он укрепился за речкой, потом зашёл в предместье, и наконец оказался прямо под главными воротами.
Скрестив на груди руки, угрюмо наблюдал бургомистр из-за башенных зубцов опоясывающее город багровое кольцо бивуачных костров, слышал пьяные песни и смех пирующих у костра рейтаров.
Помощи ждать было неоткуда. Очередной гонец, отправленный к епископу, канул в никуда. Старый лис по привычке пытался усидеть на двух стульях…
И если продовольственных запасов в кладовых ещё хватало, то воды оставались считанные капли. Десант, высланный ночной порой к проруби, был порубан на месте. Долго еще насаженные на колья головы неудачливых смельчаков безмолвно голосили о безысходности застывшими перекошенными ртами.
Пробовали топить снег и лёд, но того и другого было недостаточно, от жажды начали умирать больные и раненые. И когда бургомистр собрал совет городских старейшин, десятью из двенадцати голосов было принято решение о капитуляции…
Противник входил в город, предавая огню и разграблению всё, что оставалось ещё уцелевшим. Лязг оружия, конское ржание, скрип повозок, женский визг, детские крики, мольбы о помощи, брань фуражиров, колокольный звон, воронье карканье — всё сливалось в единую жуткую и отвратительную музыку войны.
Вражеские драгуны кормили лошадей сеном прямо в зале ратуши. Рейтары и ландскнехты тащили из церковной хранительницы кованые тяжеленные сундуки, а всё что поменьше запихивали в походные ранцы и мешки.
Бургомистр и одиннадцать членов совета были согнаны в Круглый зал заседаний, где командующий армией противника озвучил им условия контрибуции, уведомив о запрете под страхом смерти покидать город до окончания расследования по делу о колдовстве и чернокнижии — а кто знает, быть может даже и сделки с дьяволом! — в связи с внезапным бессрочным похолоданием.
— Уж мы доберёмся до исподнего, — уверил он понурых членов совета. — Будьте покойны. Дочерпаем до самого дна. Спихнуть всё на бога не получится! Кто-то все едино должен быть и будет наказан.
Проведенное расследование быстро очертило круг подозреваемых, очень скоро превратившихся в обвиняемых. Попали в него все, включая членов совета и самого бургомистра.
После первых же допросов с пристрастием все двенадцать признали себя виновными в колдовстве, чернокнижии и союзе с Вельзевулом и были приговорены к повешению на городской площади…
Утро встретило скорбный кортеж колкими крупинками, срывающимися с низких свинцовых туч. Длинный обитый чёрным крепом эшафот с двенадцатью зловещими глаголами виселиц уже ожидал приговорённых на площади. Толпы народа, теснимые алебардами ландскнехтов, заполонили окрестные проулки, балконы и крыши домов. Мальчишки гроздьями висели на деревьях. Под мерную барабанную дробь приговоренных развели по своим местам. Кто-то плакал, кто-то молился, кто-то впал в ступор и стал похож на бездвижную восковую куклу.
Бургомистр думал. Думал даже тогда, когда палач накинул ему на шею вощеную верёвку: где и когда? Где и когда случилась та точка невозврата, после которой все дальнейшие события устремились уже по роковому пути? Где допустил он ту ничтожно малую роковую оплошность, которая через долгие ряды эпизодов и событий привела его сюда — на вершину черного обитого крепом эшафота?
Теперь это не имело уже никакой разницы. Но он ухватился за эту мысль как утопающий за соломинку. Он просто обязан был сейчас вспомнить…
Тогда ли, когда сжигал книги? Сносил памятники? Запрещал мысли и разговоры? Нет. Тогда всё ещё можно было повернуть назад, исправить, изменить…
Быть может, когда началась война? Нет, и тогда ещё можно было договориться, прийти к компромиссу… Когда же?
Начальник караула поднял руку и табурет, выбитый из-под ног каблуком палача, со стуком отлетел в сторону…
* * *
Бургомистр вспомнил.
Они идут с отцом по старому яблоневому саду. Всё дышит весной. Что-то невидимое трепещет в груди, хочет вырваться и устремиться куда-то вдаль, за облака…
Бело-розовым снегом укрыты деревья и лишь одно из них чернеет корявым остовом посреди всеобщего торжества.
— Что это, папа? — спрашивает он. — Отчего дерево умерло?
— Это чёрный рак, — отвечает отец.
— Рак? Такой, каких привозили в прошлом году на ярмарку деревенские рыбаки?
— Нет. Так называется болезнь дерева.
— Она страшная?
— Неизлечимая. Дерево засыхает от того, что у него отмирают живые клетки. Когда рак приходит, он хочет заполнить всё собой: кору, листья, сердцевину. Он хочет, чтобы всё стало им. Понимаешь? Подчинилось его закону. А его закон — смерть.
— А дерево не хочет ему подчиниться?
— Нет. Дерево хочет жить: цвести, давать плоды. Хочет, чтобы каждой новой весной в его кроне свивали себе гнёзда птицы, а осенью люди облегчали его ветви от налившихся соком яблок. Но рак сильнее. Он пожирает дерево. А когда пищи ему не остаётся, он…
— Пожирает сам себя?
Отец как-то по-особенному смотрит на сына.
— Получается так.
— Глупый рак, — улыбаясь, заключает ребенок. — Правда, папа?
— Пойдём, — отец трогает его рукой за плечо. — Нужно сказать садовнику, чтоб не забыл сжечь дерево…
Апрель 2025