Родился 28 ноября 1965 года. Российский сценарист и кинорежиссёр.
В 1994 году с отличием окончил сценарный факультет ВГИК (мастерская В. И. Валуцкого и Л. А. Голубкиной). Кинодебют состоялся в 1995 году в знаменитом киноальманахе «Прибытие поезда» (к 100-летию кинематографа), где стал автором сценария новеллы «Свадебный марш» (реж. Александр Хван)
. Настоящую всенародную известность принёс телевизионный фильм «Железнодорожный романс» (2002). На протяжении многих лет «Железнодорожный романс» неизменно входил в новогоднюю программу центральных каналов, собирая миллионы зрителей.
В 2022 году, после начала полномасштабной войны России против Украины, репатриировался в Израиль. Здесь дебютировал как режиссёр-постановщик с коротким фильмом «ПЕРЕД БАРМИЦВОЙ», который, несмотря на негативное отношение к Израилю из-за войны в Газе, получил семь международных призов.
Живу и работаю в Израиле, пишу книгу рассказов и готовлю новые кинопроекты.
Александр Детков
УРОКИ РУССКОГО
ПРИЗРАК
Иван поправил пиджак и посмотрел на свое отражение в стекле входной двери. Выглядел он внушительно: ордена, крепкая осанка, уверенный взгляд. Герой. Настоящий русский богатырь. Он открыл дверь и вошёл в актовый зал. Дети смотрели на него с восхищением. Директриса представила его собравшимся:
— Выпускник нашей школы, герой СВО, Иван Алексеев!
О том, что этот «герой» после школы не вылезал из тюрем, директриса умолчала. Под гром аплодисментов Иван поднялся на сцену.
— Дети, сегодня знаменательная дата. Уже три года наша страна борется с фашизмом на Украине! Я расскажу вам, что значит любить Родину…
Неожиданно его резко перебил чей-то голос — холодный, насмешливый, резкий:
— Лучше расскажи, как ты в Буче мать троих детей застрелил!
Иван резко обернулся. За его спиной стоял Призрак. Как две капли воды похожий на него самого. Только одет он был в форму другой войны, той, что давно прошла. Старенькая изношенная гимнастёрка, пилотка, пыльные сапоги. Лицо жёсткое, прожжённое войной, но взгляд — живой, непримиримый.
— А того старика в Марьинке помнишь? — Призрак прищурился, склонил голову набок. — Как ты ему прикладом полчерепа разнёс? Он, между прочим, в школе работал. Детей учил, когда ты еще соску сосал.
У Ивана душа ушла в пятки, во рту пересохло.
— Это… Это всё ложь! — выдавил он.
Призрак хмыкнул, покачал головой.
— Ложь? Ну-ну… — он криво усмехнулся, сжал кулаки. — А ту женщину из Бахмута помнишь? Как она умоляла: «Не трогай дочку, не трогай…» А ты? Ты же приказ выполнял, да, Вань? Был тебе такой приказ: убивать и насиловать? — Призрак шагнул ближе, и лицо его потемнело. — Хочешь, чтобы я продолжил? Список-то длинный…
— У тебя нет доказательств! — выкрикнул Иван, отступив. — Никаких доказательств нет!
— Доказательства? — Призрак засмеялся, грубо, сипло. — Да я не прокурор, мне бумага не нужна. Я их, Ваня, всех видел. Всех слышал. Они кричат. Кричат так, что у тебя в башке звенеть должно!
В зале хихикнули. Кто-то фыркнул, кто-то пробормотал: «Унитазы таскал, ха-ха!» Иван вспыхнул.
— Я защищал Родину!
— От кого, Ваня? — Призрак снова склонил голову. — Ты хоть одного фашиста там видел? Хоть раз свастику?
Иван задыхался от ярости, но не находил слов.
— Я… Я солдат! Я выполнял приказ!
— Да ну? — Призрак снова хмыкнул. — Мы, Ваня, тоже приказы выполняли. Только вот знаешь какая штука? — он сделал шаг вперёд, заглянул Ивану в глаза. — Мы приказы выполняли, чтобы людей спасать. Чтоб гадину фашистскую в землю загнать. А ты? Ты что делал, а?
— Да кто ты такой, чтобы меня обвинять? — выдохнул Иван.
Призрак замолчал. Потом медленно провёл рукой по лицу, словно устало.
— Прадеда своего не узнаёшь? — тихо спросил он.
Иван застыл.
— Не позорь мою фамилию, — сказал Призрак. — Хватит уже орать на каждом углу, что ты Родину защищал. Эту твою Родину если и надо защищать, то от тебя и таких как ты!
Всё поплыло у Ивана перед глазами, его мутило от страха… Страшно было увидеть себя таким, как описал его родной дед. Но еще страшнее было признать, что это правда. Что среди множества дорог он выбрал самую прямую и самую верную дорогу в ад.
И тут Иван проснулся.
Сердце бешено колотилось. Он был в своей постели. Обычное утро. Сегодня его ждали в родной школе.
Иван поднялся, надел новенькую с иголочки форму, привычным движением приладил к обрубку ноги протез и вышел из дома. День обещал быть солнечным и тёплым, пели птицы, пахло ранней весной. Но настроение у Ивана было скверным. А скверным оно было потому, что будь у него хоть малейший шанс покаяться, он всё равно бы этого не сделал. Никогда. Ни за что.
СМЕЮЩИЙСЯ БАБА
Антон, 45-летний петербуржец, еще недавно был предпринимателем. Из тех, кто гордится тем, что «всегда держит удар», и не замечает, что давно уже живет только на кофе и злости. Он называл это характером, пока тело не устроило забастовку без предупреждения: язва открылась так, что ещё немного — и поздно.
После больницы он впервые начал заботиться о себе по-настоящему. Без героизма. Без «я справлюсь». Он старался отбросить лишнее и найти ответ на ставший теперь главным вопрос – как жить? Тогда в его руках впервые оказалась книжка про просветление. Потом другая. И среди всей этой «литературы» ему попалась книга с названием, от которого на его лице появилась улыбка: «Смеющийся Баба». Он прочёл её — и понял, что хочет именно так: идти по жизни смеясь.
Вскоре его тело уже сидело в самолёте, а мозг все еще пребывал в мутной смеси надежды и истощения.
В аэропорту его встретил человек в белых одеждах, с ослепительно белой чалмой на голове и табличкой «Антон». Они долго ехали по дороге, петлявшей между рисовыми полями и креветочными фермами. По пути попадались люди — в основном местные крестьяне. Загорелые, тощие, с горящими огнём глазами и почти без зубов, но улыбки их сияли. Антон впервые за годы чувствовал, что никто не смотрит на него с подозрением.
«Смеющийся Баба», как его любовно называла вся Индия, оказался не стариком, как представлял себе Антон, а очень подвижным сухопарым мужчиной лет тридцати. Он смеялся. Всегда. На любой вопрос — хохот. На любую жалобу — хохот. А ещё — читал по памяти Достоевского.
— Петербург, — говорил он, расхаживая босиком по влажным камням, — это же не город, это душевная болезнь!
«Преступление и наказание» он мог цитировать до колик в животе. Антона это сперва задевало — он любил Достоевского, ему было немного обидно за классика. А потом Антон начал смеяться вместе с ним.
— А зачем ты смеёшься? — спросил он однажды Бабу.
— Чтобы не заплакать, — ответил тот и рассмеялся громче прежнего.
Антон пробыл в ашраме три недели. Он ел руками, медитировал и занимался йогой по утрам, носил белое, а вечерами на даршане у Бабы слушал красивые и философские истории про Шиву и Шакти.
Однажды вечером, после того как они с Бабой вместе вкусили прасад из риса и овощей, тот сказал:
— Сегодня — дикша. Я передам тебе то, что знаю сам. Особые знания. Способность видеть мир… без иллюзий. Но знай: за это знание придётся заплатить. Цена высокая. Готов ли ты?
Антон посмотрел на него серьёзно:
— Я готов. Сколько это стоит? Я заплачу.
Баба рассмеялся. Долго и звонко.
— Деньги? Ты дурак, что ли? Это же смешно.
Он замолчал и посмотрел прямо в глаза:
— Скажи лучше, готов ли ты потом нести это просветление своим согражданам? В свой Петербург? Униженным и оскорблённым, как у твоего Достоевского?
— Даже не сомневайся! — воскликнул Антон.
Баба кивнул — так, будто услышал не обещание, а пароль. Он посадил Антона напротив. Положил ладонь ему на макушку и что-то пробормотал. И случилось то, что Антон потом никак не мог рассказать нормальным языком, потому что «нормальный язык» в этот момент куда-то вышел покурить.
Антон на какое-то время перестал быть Антоном — предпринимателем с язвой, тревогой и привычкой всё контролировать. Он стал тем, кто смотрит на мир так, будто у мира нет права обидеть тебя всерьёз. Будто страх — это просто смешной костюм, который ты зачем-то носил годами. Он увидел всё сразу: и свою прежнюю важность, и свои победы, и свои унижения — как маленькое представление, которое он принимал за реальность.
Он почувствовал, что губы сами растягиваются в улыбку, и из него вырвался смех — чистый, лёгкий, без причины и без адреса. Он смеялся, как будто впервые вспомнил простую вещь: жизнь — не экзамен. И он — не обязан всё время выглядеть умным и сильным.
Баба смотрел на него и тоже смеялся — довольный, как человек, который только что передал другому не тайное знание, а ключ от двери, которую тот сам запер изнутри.
А потом Антон вернулся в Питер. Снег вперемешку с дождём, серое небо — как грязная марля над городом, лица — усталые, закрытые, будто у каждого свой маленький внутренний карантин. Он стоял в глухой пробке на Невском и ощущал, как где-то в глубине сердца поселилась теплая улыбка. Он ясно видел, что мир не обязан быть удобным, чтобы быть живым. И что несовершенство — это не повод злиться, а материал, из которого вообще лепится человеческая жизнь.
Дома у него сгорел тостер — с тем самодовольным щелчком техники, которая умирает в самый неподходящий момент. Раньше это было бы личным оскорблением вселенной, поводом сорваться, накрутить себя, вытащить из груди старую праведную злость, что «всё должно работать». Теперь он просто налил себе чая и постоял у окна, слушая, как где-то во дворе хлопает дверь подъезда.
Ноутбук отказался включаться посреди важного письма — и это тоже произошло, как и положено миру: без злого умысла, без объяснений, просто по своей механике. Антон даже заметил первую волну раздражения — как знакомое животное, которое возвращается по старому адресу, — и мягко отпустил её.
А когда пришёл гигантский счёт за воду, он на секунду почувствовал то самое — старое, колючее: «за что?» И тут же увидел это чувство со стороны, почти с нежностью: вот он, взрослый мужчина, который только что был готов спорить с цифрами, как с судьбой. Он принял душ при свечах и неожиданно рассмеялся — не над миром, а над тем, как серьёзно он привык с ним воевать. И чем больше он смеялся, тем яснее становилось: смех — это не бегство, а способ не ожесточиться. Не отменить несовершенство, а посмотреть на него так, чтобы оно хотя бы не отравляло жизнь.
В эти дни он всё чаще ловил на себе взгляды — люди будто цеплялись за его спокойную улыбку, как за редкую вещь. И Антон понял: он не имеет права держать это только для себя. На основании этих светлых, почти невесомых переживаний он и решился — поставить телефон, включить запись и впервые вслух произнести название своего курса, как вызов и как просьбу одновременно:
«Смех против войны!»
Пока он подсчитывал количество просмотров и прикидывал, не стать ли ему блогером, в соответствующих органах безопасности не дремали, и вскоре за ним пришли двое полицейских — при оружии и в бронежилетах:
— Вы арестованы за распространение фейков о российской армии, — сказал один из них грубо.
Антон рассмеялся. Полицейские переглянулись и потащили его к машине. Всю дорогу в отделение полиции, зажатый между двумя сопровождающими, Антон смеялся. Полицейские не выдержали: один ударил его кулаком в зубы. Но это — несмотря на острую боль — только ещё сильнее его рассмешило.
А потом он оказался в «Крестах» в переполненной камере с другими арестованными, которых один весёлый мордатый надзиратель в шутку называл «униженными и оскорблёнными». Вот тогда Антон и вспомнил, какую плату за просветление запросил с него Баба. И впервые после Индии заплакал.
УРОКИ РУССКОГО
Ресторан «Матрёшка» был как консервная банка из девяностых — плотно закупоренный уголок русской жизни, где всё застыло, как в затянувшемся сериале: пельмени, водка, споры про Украину. Здесь не ждали будущего — здесь варили прошлое, как борщ на третий день: чтобы погуще.
Боря, 55 лет, гуманитарий по складу, сидел за столиком с Васей — бывшим моряком, ныне таксистом, с татуировкой якоря и мировоззрением в стиле «Соловьёв с похмелья». Боря когда-то преподавал русскую литературу. Потом — просто жил. Теперь — выживал.
На экране шёл концерт: Максим Галкин в белой рубашке шутил про русских, евреев и своё звание иноагента.
— Вот артист, — вздохнул Боря. — Интеллигент. Настоящий!
— Пидор! — уверенно заявил Вася. — Пидор и предатель Родины.
— Сам ты пидор, — миролюбиво ответил Боря, прихлёбывая пиво, как человек, который больше не хочет спорить, но ещё помнит, как это делается.
У Василия налились глаза кровью:
— Ты кого пидором назвал, сучара?
Боря не успел и глазом моргнуть, как Вася схватил бутылку и ударил его по голове.
* * *
Очнулся Боря в «Ихилове». Белые стены, капельница, медбрат с дредами и добрыми глазами.
— Ма шломха? — спросил тот.
— Ани… бэ-байт холим? — с трудом выговорил Боря.
Он понял: говорит на иврите. Понимает. Всё. А русского — нет. Как будто кто-то вытер доску, оставив лишь белизну. Вместе с языком ушла память. И ушла боль.
* * *
Прошло два года. Боря теперь пил матча-латте, кодил на Rust, носил сандалии на босу ногу и женился на Мириам — израильтянке с улыбкой на экспорт. Он был счастлив. Почти. Эмигрантская эйфория — хрупкая штука. За фасадом дзена иногда пряталась пустота, как в новостройке без мебели.
По ночам Борю будили сны — кто-то кричал ему на непонятном языке. Он просыпался в поту и шептал: «Эйх корим ли?» — будто спрашивал самого себя: кто я?
* * *
Однажды они с Мириам отправились на спектакль в театр «Габима». И там, в антракте, он встретил Максима Галкина. Настоящего. Живого. В белом, как на экране. Они заговорили на иврите. Галкин удивился, узнав, что Боря напрочь забыл всё русское.
— Ты счастлив? — спросил он заинтересованно.
— Да, — искренне ответил Боря. — Очень.
— А я вот не могу забыть… — вздохнул Галкин. — Публика не позволяет. — Он допил свой коньяк, как лекарство. — Какую страну просрали! Каждый день плакать хочется.
Галкин хлопнул Борю по плечу на прощание:
— Не вздумай вспоминать. Даже не пытайся.
Оставшись один, Борис задумался. С одной стороны — повезло, что ничего не помнит. А с другой… Время от времени ему казалось, что его счастье какое-то ненастоящее, словно украденное. Он поделился этим с Мириам.
— Тебе надо чаще общаться с русскими, — предложила она. — Может, это поможет?
— Поможет в чём?
— Снова стать собой.
В следующую субботу Мири притащила Борю в «Матрёшку». Телевизор, водка, укроп, разговоры — всё было будто из архива. Боря смотрел на людей, как на экспонаты музея. Никого не узнавал. К нему подошёл пьяный мужик с наколкой якоря на руке:
— Не узнаёшь? — спросил он. — Я Вася, твой кореш.
Боря каким-то шестым чувством понял, о чём его спрашивают, и грустно покачал головой. В телевизоре снова появился Галкин — крутили старую запись его концерта.
— Даже его не узнаёшь? — Вася ткнул пальцем в экран.
Лицо Бори озарилось:
— Зе Максим! Максим Галкин! Хавер шели!
— Пидор твой Галкин, — процедил Вася. — Пидор.
В Бориной голове что-то щёлкнуло. Чёрная первобытная волна мгновенно накрыла сознание. Он не помнил, как схватил бутылку за горлышко — и через мгновение Вася уже лежал на полу в луже крови. А в руке у Бори осталась «розочка» — хрупкий осколок прежнего мира.
— Куда бы ты ни уехал, русский в тебе всё равно приедет туда первым, — шутил с экрана Максим Галкин. — Иногда — с чемоданами. Иногда — с бутылкой. А иногда — и с топором.
Боря не успел осознать, что натворил – зато вдруг обнаружил, что снова понимает русский. Мир на мгновение снова стал целым и нерушимым. И какое-то забытое счастье вдруг заполнило его сердце. Он повернулся к Мириам, чтобы поделиться этим счастьем и увидел глаза израильтянки, полные ужаса и отвращения.
